понедельник, 24 июня 2013 г.

О МОЕЙ МАМЕ - 22-е июня, 72 года назад


О моей маме

Без какой-либо литературной обработки – за неимением у блоггера надлежащего дара, даже минимально для того необходимого, в разговорном стиле, как было записано на маг и затем с мага на бумагу, почти со всеми междометиями и невольными повторами, сбивчиво-перебивчиво, торопливо, в стремлении успеть рассказать слушателю всё-всё, что было пережито и до самого конца жизни – не изжито, нет, никогда не изжито и не забыто…


Вот так складывалась жизнь моей мамы в Гжатске, перед войной.

 

Вторая мировая началась, так считается, 1-го сентября 1939-го.

А у моей мамы – 17-го сентября того года.

Вернулись из летних лагерей. И тут это началось. Отправка полка, 85-го, в котором мой папа служил.

«Пошла я папу провожать, на вокзал, он и говорит, я всё очень хорошо, прямо точно помню, … папа говорит: “Ты не плачь, говорит, едем на войну”». Им так объявили».

Правда, моя мама говорит, что вот хоть и известно стало, что «едут на войну», но «войны мы тогда не почувствовали». (А по словам моего папы: «Наплакались даже…»!) Да, моя мама подтверждает, плакали. «Но не почувствовали, потому что никаких же ни тревог не было…Уехали все…»

Потом те, кто отправился с полком «на войну», стали слать жёнам-детям то часы, то ещё какое барахло. Поэтому моя мама теперь так и говорит: «Никакой же войны не было». Вернулся и мой папа, привёз маме какое-то польское сукно, которое, однако, при попытке что-то сшить из него сразу же и «расползлось», как моя мама рассказывает. Предположили, что им, нашим освободителям-завоевателям, сбагрили, как мама выражается, всё, что похуже, что самим не нужно.

Сукно это моя мама сестре Кате отдала.

Ещё папа «часов привёз». Туфли, «туфлей много навёз», одни туфли моя мама отдала тёте Ксене. Мой папа: «Не одни. Я тебе целый мешок туфель набрал».

Потом офицеры стали забирать к себе туда, на новое место дислокации, своих жён и детей. Некоторые жёны ехали туда сами. А моя мама, говорит, боялась. Мой папа за ней приехал. А меня оставили у бабушки. И мой папа сказал ей, бабушке, так: «Вы ему давайте всё, что хочет, лишь бы он не плакал». Бабушка позже в письмах жаловалась на меня, что я, ссылаясь на эту «установку», оказывал на неё, так сказать, давление.

Моя мама пробыла там примерно с месяц, с другой «офицершей» Дресвиной, которая тоже была без ребёнка. И мужья отправили их за детьми. Поехали они было, да опоздали к поезду, потому что Дресвина эта набрала слишком большую сумку. «Я не могу» - и расхохоталась. Тогда моя мама схватила, говорит, и свои и её вещи, потащила, а поезд уже пошёл. Всю ночь сидели и хохотали, «народу много было». Дресвина после этого сделала вывод: «Ты несчастливая. Я когда еду, мне всегда, говорит, найдётся партнёр, вещи и донесёт и погрузит, вплоть до того, что чуть ли ни билет возьмёт. А с тобой я ездить больше не буду». (Много лет спустя, в 80-х, она, уже будучи в Москве, пыталась встретиться с моим папой, по-видимому, для того, чтобы расспросить о своём муже, который оказался в числе «пропавших без вести», но папа к этой встрече не был расположен, не знаю, какие-то обстоятельства препятствовали, но у меня о том никаких сведений нет).

И вот прохохотали они на какой-то станции (моя мама вспоминает: «…ну, молодые были, как дурочки»). Не опоздай они на поезд, мама приехала бы вовремя. Потому что со мной у бабушки в этот самый вечер случилось несчастье. Приезжает моя мама домой, а я лежу «под простынью». Вышло так, что посадили меня в одеяльце на изразцовую «лежанку», а я вертелся-вертелся, одеяльце-то и упало. Сел, стало быть, как на горячую сковородку. В результате на моём младенческом седалище образовался огромный волдырь.

Срок моей маме на поездку был дан всего два дня. А пришлось пробыть неделю. Только после этого мы с моей мамой вернулись в Альбертин, где-то под Слонимом.

Моя мама рассказывает дальше, что увязалась с нею на обратном пути ещё одна жена офицера («…такая гадость оказалась…»). Её муж не звал, так она сама по себе … «Некоторые видят, что муж не приезжает, да сами поехали». Эта самая Судаева так даже с двумя детьми, одному месяцев пять, другому – полтора, что ли, года.

И, рассказывает моя мама, «на меня верхом села», вещами нагрузила, залезла на верхнюю полку… А моей маме пришлось, стало быть, на нижней со всеми детьми. На месте её, Судаеву, никто не встретил, пришлось моему папе устраивать её с детьми у себя. Позвонили мужу, а тот и не собирается её забирать, зачем, говорит, приехала, куда я её дену. Оказалось, что у него и квартиры нет. Ну и жили у моего папы неделю. Причём на его, выходит что, иждивении. Представляю! Ждал жену, а тут… Моя мама рассказывает, что папа разозлился, даже домой не хотел приходить, так как она детей своих поселила в той тёплой комнате, где помещалась наша семья. И мама вынуждена была ухаживать ещё и за её детьми. Пришлось доложить командиру полка, который и заставил мужа забрать эту тётку с детьми. Так они с собой прихватили чужой матрац, одеяло и ещё что-то…

Противная, мой папа говорит, женщина была. «А потом ещё и гулять начала».

Через некоторое время мы втроём переехали из Альбертина в Слоним, в двухэтажный дом, рядом стадион и река. Соседи были как раз Дресвины. Неплохо там жили, моя мама вспоминает. Мой брат Володя там родился (его мы позднее, весной 42-го, оставили в холодной сибирской земле - менингит). Сюда, в Слоним, к нам приезжала бабушка Пелагея.

(В 80-м в Новосибирске как-то за общим столом разговорились о моей сестре Оле, о том, что на неё плохо влияют друзья-соседи по дому в Семипалатинске-21. И что в такой «дружбе» всегда кто-нибудь на ком-нибудь «едет». В связи с этим мой папа вспомнил про слонимский период нашей жизни и рассказал о том, как к нашей маме «по-соседски» привязалась Дресвина. Моя мама: «И дошло до того, что я у себя дома вынуждена была колбасу прятать под подушку».)

 

Ещё спустя несколько месяцев, когда моего папу по состоянию здоровья перевели в военкомат, мы переехали в центр города. Тут квартира была очень хорошая (моя мама добавляет: «шикарная!»), впервые с кухней, ванной, с двумя балконами. По улице Ружанская. Только успели, в мае, отделать её (белили узорными роликами, на кухне, мама вспоминает, грушами) - а пожить довелось совсем недолго. На следующий день после начала войны пришлось бежать.

Здесь, в городе, маме пришлось нелегко, по сравнению с военным городком, где женщины все свои, – там при случае было с кем детей оставить. Оставляла Володю со мной (мне уже 6 лет), но я, вспоминает моя мама, бунтовал («Не буду больше оставаться!»). Мамина мать уже было хотела приехать. Пришла на вокзал билет брать, но тут, слава Богу, её вернули. «Бабушка, куда вы, говорит, едете, все оттуда едут». Иначе разъехались бы и потерялись. По-видимому, это было уже после 22-го июня. Теперь мне спросить не у кого.

В воскресенье к нам должен был прийти покупатель, мой папа мотоцикл хотел продать. Кто-то постучался, рано утром. Но это был посыльный, вызывали моего папу («по мобплану»). Так сложилось, что именно в эти дни мой папа оставался за военкома. Пришёл посыльный, но в чём дело – ещё не знали.

Мой папа ушёл, мама рассказывает, «…и нет и нет его». Потом стало слышно, что где-то стреляют, стреляют…

Моя мама:        «Он приходит из военкомата, говорит, «Война!»

Оказалось, что когда мой папа, вслед за посыльным, пришёл, прибежал, в военкомат, его ждала телеграмма: «Вскрыть пакет». Разорвал пакет, там написано: «Мобилизация».

 

Моя мама: «Ну вот, слушай, как я там всё, прочувствовала эту войну. Ну вот, слушай…»

До возвращения моего папы мама ещё ничего не знала, хотя и видела, говорит, что мимо нашего дома, на Ружанской, детишек везли, коляски, говорит, замаскированные (сейчас не понимаю, но так по словам моей мамы). Папа велел закрыться и никого не пускать. Чужие же все кругом. Страшно было, вспоминает мой папа, диверсантов много, стреляли, кого-то убили… Но папа уйдёт, я, говорит моя мама, опять себя хорошо чувствую, спокойно. «Выйду на балкон, стреляют где-то, не понимала я ни черта. Люди бегут, а я сижу себе, стою на балконе…» Военкомат проводил мобилизацию, тут же, сразу формировали части, и папа, по-видимому, приходил-уходил, рассказывал что-то, тогда моей маме опять страшно становилось. Потом пошла в город, искать где-нибудь в магазинах «эту соску для Володи». Магазины там были ещё частные. Мама вспоминает, что началась бомбёжка и едва она попытается войти, хозяева перед нею закрывают дверь. Они, говорит мама, поляки (а папа поправляет: евреи) уже пережили всё это и возможно, действительно смотрели на маму как на ненормальную.

Там, где-то рядом с военкоматом были наши, военкоматских, огороды. Как раз на этой территории собирали призывников. Много их погибло при взрыве сброшенной немцами бомбы.

Моя мама тем временем продолжала ходить по городу. В военторге встретила Овчинникову, жену военкома (а сам он оказался в отпуске, поехал на курорт!). Та «по секрету» предупредила: «Соберите, между нами говоря, соберите чемоданчики. Сегодня ночью мы уезжаем…» Сказала, что сегодня собирается уехать с обкомовскими (райкомовскими, наверное?). «Соберите чемоданчики, мы за вами, может быть, заедем». Папа добавляет: «И сама смылась…»

Мой папа ничего про отъезд пока не говорил, предупредил только: «Никому не открывай! И сиди дома». «Команда» на сборы от моего папы поступила позднее (интересно бы спросить, когда именно). «Ну, говорит, собери».

И начала моя мама собирать наши «вещички»! Только что купила шторы новые – теперь содрала. Бывшая хозяйка этого дома, («еврейка, у которой его отобрали»), то и дело («как на зло») заходит – мама сидит, не подаёт вида. Она уйдёт – мама снова начинает собираться.

Помню, кот у нас был чёрный, Маркиз. Мама говорит: «Вот так носится! Страшно так было, вот, думаю, бросится на меня. Он почувствовал, что я уезжаю». Да, он как бешеный, помню, по шторам карабкался вверх, спрыгивал на пол. А когда наша машина тронулась, он долго ещё бежал за нами.

Перед этим Дресвина приходила к моей маме обедать. «Лёля, я говорю, приходи, может, мы сегодня уедем». Она: «Нет, я, Маруся, не приду. Что у нас там, в городке, творится, прямо по пятам эти…» Обстреливали городок. А Лёля эта так и не приехала.

Полк с началом боевых действий выдвинулся, по-видимому, к границе. Известно, что позднее он вёл бои с наступавшими немцами где-то под Шкловом, куда мой папа, по пути из Слонима, заезжал к своим родственникам.

В общем, военкоматские собрали машину, Мамченко там был такой, подчиненный моего папы, он организовал и ехал вместе с нами.

Мой папа на другой машине поехал за женой военкома, но её уже не было. Уехала.

«Стучим в окна. Ночь. Никого. А мне сказали так, договорились, секретарь райкома, я, председатель… договорились: не уходить из города, пока немцы ... Как только подойдут к деревне … Чернышёво или чёрт её знает, в шести километрах, только тогда будем выезжать». Ну, а те смылись заранее!

Таким образом, мой папа остался один, в качестве военкома, мобилизация, несмотря ни на что, продолжалась. Связь немец разбомбил, связи с областью нет. Когда на короткое время связь восстановилась, звонит областной военком, Журавлёв. По мобплану-то людей направляли к фронту. А тут отдают команду, что и людей всех, и лошадей, и транспорт следует выводить в обратном направлении, на восток. «Чтоб люди не пропадали…». А людей же, мой папа говорит, тысячи. Причём дисциплинированные все, поляки, белорусы, евреи… «Куда скажешь, туда по команде и дуют». По нашей улице, Ружанской, евреев было очень много. Мой папа, с утра остававшийся в городе и знавший об отношении к ним немцев, призывал их собирать, что можно, и по возможности уходить. В это время пустили слух, что старая наша граница для них, местных евреев, закрыта, пройти нельзя, поэтому кое-кто схватил свои «клумки» и двинулся не на восток, а в лес. В результате тот, «кто пошёл с нами по пути, на Барановичи, те все живы остались. Ну, а кто в лес пошёл, все и погибли».

Моя мама утверждает, что за нами машина подъехала ночью, в ночь на двадцать третье. (Тут теперь невозможно уточнить, но странным представляется, могло ли так много событий уместиться в одни сутки).

Моя мама: «Я помню, мы погрузились, в полдвенадцатого или в двенадцать часов. Пошли и кот за нами по пятам, Витя, кот этот. Ну вот, значит, …только сели в машину и начали тут бомбить. Все выскочили из машины, и шофёр в том числе… Все побежали, а я сижу с Володей в кабине…»

Мама моя думала, её «кабина спасает». «Когда все собрались…

Пришёл шофёр, я говорю, а если я вот в кабине, если бомбили бы, … «Конечно» - отвечает. Вот, думаю, чёрт возьми, все разбежались, а я одна сижу…» И так случалось, моя мама говорит, дважды…

За Мамченками заехали, поехали дальше. Потом в каком-то месте по дороге «зад отбило у нашей машины, все…» Папа уточняет: «Не зад. Две машины встретились, чудом каким-то снесло весь кузов, вот этот дощатый кузов, а люди остались живы. Ты представляешь? Кузов…»

Каким-то образом мой папа с разбитой машины нас высадил, дал «на дороге» другую машину, другого шофера. «Алексеева забрал же я у вас…»

Поехали дальше. В каком-то месте опять с машины повыскочили все, а мама не может: она к этому времени натёрла себе сиденьем в кабине до крови, «дотронуться же нельзя было, всё тут прилипло». На этот раз, правда, бомбёжки, мама говорит, не было. «Только самолетов много-много летело».

«Володю взяли, тебя взяли, а я опять осталась, пока я слезла с машины... И я села, думаю, ай, что будет, то и будет… И села под эту машину…». «Когда самолеты пролетели, все опять собрались, я говорю, Витенька, никуда не уходи. Пропадать, так вместе. Или ты погибнешь, или я, меня не будет, куда я, кому мы нужны. И больше мы не разлучались».

Довёз нас этот шофёр до Бобруйска, и здесь опять начали бомбить. Зашли в какой-то домик, хотели, как моя мама говорит, «чего-то покушать, нам никто ничего не дал. Воды только напились, не было ни у кого ничего, наверное, или не дали, или не было, не знаю. В общем, мы голодные ехали».

На подъезде к Минску со встречных машин нам машут, руками: «Назад! Назад! Вернитесь!». Вернитесь, вернитесь! Ну, а мы всё едем. Тогда уже стало известно, что на дорогах много диверсантов и, как бы теперь я выразился, провокаторов. Потом решили выяснить, в чём дело. Оказалось, что Минск уже разбомбили, ехать туда нельзя. Поехали на Пуховичи. А по дороге шофёра нашего всё время останавливают и требуют, чтобы довёз нас до ближайшей деревни и возвращался на фронт. «А их в деревне оставь…»

«А мы начинаем его просить, женщины, у кого какие деньги есть, каждая семья, соберём денег…» Тогда он везёт нас дальше. «Дальше нас опять останавливают, а мы говорим, мы больные, дети больные, всё равно, а ему и самому не интересно было на фронт являться…»

Доехали до Смоленска, и тут шофёр предложил маме довезти её с детьми до самого Гжатска. Но мама моя отказалась, потому что, говорит, все уже начали вылезать, комсомольцы хорошо встретили, стали помогать, в вагон вещи погрузить. И только сели в вагон, как налетели самолеты, где-то какой-то поезд разбомбили, «…я сижу, никуда, все ушли с вагона, а я сидела, я уже так думала, что будет, то и будет…»

В вагоне оказалось очень много жён летчиков. Ехали, кто в чём выскочил из дома, некоторые просто, как моя мама выразилась, завернувшись в мануфактуру. А у мамы было с собой много вещей, даже тяжеленная чугунная швейная машина «Зингер» (которая позже, зимой, в эвакуации спасла всем нам жизнь). И вот накинулись на мою маму несчастные раздетые тётки с упрёками: «Вот, говорят, везёт, мы едем, говорят, в одной рубашке, а она везёт столько вещей…» Неизвестно, чем бы это могло кончиться, если бы не появился здесь какой-то офицер-лётчик, ему как-то удалось пристыдить «нападавших». «Как вам не стыдно! Вы должны радоваться, что женщина всё могла забрать!» Так всё счастливо на этот раз получилось. Там, в Слониме, военкоматская машина подъехала к дому, погрузили. А тут помогли, моя мама рассказывает: «…комсомольцы погрузили, меня в вагон. Вот так. Если бы я шла пешком, так где бы я…». Да, пристыдил их, они тогда успокоились… Моя мама: «Я говорю, а может, это мой хлеб, я говорю, машина…»

Из Смоленска доехала моя мама («…довезли нас до Вязьмы») с двумя детьми, швейной машиной и вещами, какие сумела забрать, до Вязьмы. Здесь пришлось просидеть шесть дней, не сажали в поезда, а до Гжатска оставалось ещё шестьдесят километров. Некоторые, у кого детей не было, пошли пешком. А моя мама позвонила Васе, Нюриному мужу. Он на лошади должен был приехать, забрать нас всех. («Он спрашивает меня по телефону: «Маруся, вещички-то у тебя кой-какие есть? Я говорю, есть, Вася, есть».)

Но до этого, сразу по прибытии поезда в Вязьму, случилась с моей мамой очередная беда. Пошла она «…по линии искать вокзал и потеряла…» - меня и грудного Володю она оставила «с Тоней с Мамченко, потеряла туфли, пальто чуть не потеряла. И ты знаешь, уже иду – ой, ой, что делать, детей потеряла своих, понимаешь? Ночь. И вот иду вот так, смотрю, тут это самое, куда ни зайду – всё не то. А Тоня мне навстречу: «Маруся! Ну, где ты пропала?!» А, прямо как Бог меня на эту, на Тоню, и мои дети».

Наконец, моей маме как-то удалось всё же «попроситься» и погрузить вещи и детей в поезд, на Москву, и пошла ещё за каким-то мешком, притащила – а её опять ни в какую не сажают. «Я вот так вот стала к поезду, никуда не пойду, поезд идет. Так меня какой-то, не знаю, этот самый, втолкнул в поезд и я вот сидела в самом проходе, вот так на Володю облокотилась, и доехала до Гжатска». Как раз в то утро, когда дядя Вася (его тут же вскоре взяли в армию) должен был на лошади выехать за нами.

В Гжатске разместились где-то. О моём папе ничего не было известно. Через город ехали, шли отступающие, и моя мама всё пыталась выспросить у офицеров, не видел ли кто, не слышал ли… «Нет, нигде не встречали». А тут тревоги зачастили, бегали прятаться. («И Вася говорит: «Маруся, как тебе не стыдно. Ну, Нюрка-то ладно, а ты-то, как тебе не стыдно, жена офицера, бегаешь со второго этажа прятаться!» Я говорю, а как же не прятаться…»).

И тетка Нюра отправила нас в деревню Лёскино, за восемь километров, к своей свекровке. (Она была родом из Медыни, её в деревне так и звали – Медынка). «Хорошая, хорошая она очень женщина, царство ей небесное. Хорошо она нас приняла очень. На второй день у меня Володя заболел, тащили, по очереди, там село такое, Воробьево, к врачу. Ну, ладно, потом выздоровел».

Однажды ночью в эту деревню за нами приехал мой папа, он уже вместе с отступающими войсками тоже оказался в Гжатске. Пожили мы в Гжатске, по словам моего папы, до девятого октября. Накануне где-то на вокзале, сказали, бомба взорвалась, у нас тоже окна повылетели. И в тот день, ночью, папа посадил нас на машину и отправил на Москву…

А куда ехать – не известно. Работавшая у тётки Нюры женщина, родом из Омска, предложила поехать к её родителям, в колхоз куда-то. И мой папа выписал нам всем документы до Омска. А женщину эту шофёр не взял, машина, говорит, перегружена, я её не возьму. И точка.

Приехали в Москву, а там куда, кому мы нужны. Всё же завезли нас в Омск, но оказались мы все, моя мама, две её сестры и мать, четверо детей (я, мой годовалый родной брат Володя, мои двоюродные сестра Валичка и брат Владька), не в самом Омске, и ни в каком не в колхозе, а посадили нас на последний иртышский пароход и выгрузили на зиму глядя в селе Усть-Ишим.

Там мы за зиму оставили двоих детей, выжили только мы двое с Владькой. Всю жизнь после этого собирались, если только будем хорошо жить, обязательно поехать. Моя мама: «Так вот и живём хорошо, а ни разу не съездили. И Владик всё собирался…»

 

О жизни в Усть-Ишиме у меня мало сведений, так только, картинки отдельные в памяти. Жить нас определили на второй этаж какого-то деревянного дома. На первом жила местная татарская семья (запомнилась с тех пор эта фраза: «Киль-манда», это, кажется, означало – «Иди сюда»), они, помню, все ходили в резиновых калошах, которые заменяли им любую другую обувь. А у нас через стену – поляки (по-видимому, высланные в 39-м), женщины с ребёнком, которого звали Бронька – мы с ним через дырочку в стене обменивались какими-то карандашами. Ещё помню, что в углу на полке лежал мешочек (наволочка) с сахарным песком – его нам выдали в самом начале, после нашего приезда. Мы, дети, поочередно подходили к этой полке и сосали уголок наволочки, хотя нам, наверное, и запрещали это делать. Жили, конечно, трудно. Помню, как резали-делили на всех едоков черный хлеб. Моя мама рассказывает, что эту операцию – делить что бы то ни было на равные части – доверяли только ей, потому что моя мама, по общему мнению всех участников той суровой прозы, отличалась особым чувством справедливости, до крайней щепетильности, граничащей с готовностью к самоотвержению (правило моей мамы: «от своей полы оторви и отдай…»).

И так далее.